По Руси - Страница 13


К оглавлению

13

— Она — кто?

— Купчиха. Бывало — распахнется и спросит: «Чего это тело стоит?» А я говорю: «Нет ему цены!» В три года — всё ушло… вроде — дым! Конечно, меня — осмеяли, заторкали… Ну, я не поддаюсь им… Знаю я тут все житейские дела, вижу — всё не так, и не молчу об этом. Молчать я не согласен… У меня — кроме души да языка — ничего нет! За то — меня не любят и считаюсь я дурачком…

— А как надобно жить, по-твоему?

Он долго молчал, посапывая трубкой, красным пятном вспыхивал во тьме его нос.

— Этого никто не знает подробно — как надо жить, — тихо и медленно выговорил он. — Я думал, думал…

Я представил себе, как он, всем чужой, осмеянный, прожил в этом городе никому не нужную жизнь — ненужное бытие угрожало и мне, сердце щемила тоска, не давая уснуть.

…Русь изобилует неудавшимися людьми, я уже не мало встречал их, и они всегда, с таинственной силой магнита, притягивали к себе мое внимание. Они казались интереснее, лучше густой массы обычных уездных людей, которые живут для работы и ради еды, отталкивая от себя всё, что может огорчить кусок хлеба, всё, что мешает вырвать его из некрепких рук ближнего. Угрюмо замкнутые, с одеревеневшим сердцем и со взглядом, всегда обращенным в прошлое, или фальшиво добродушные, нарочито болтливые и — будто бы — веселые, но холодные изнутри, серые люди, они поражали своей жестокостью, жадностью, волчьим отношением ко всему в жизни.

Было в них что-то непобедимо зимнее — казалось, что и весною и летом они живут для зимы, с ее теснотой в домах, с ее длинными ночами и холодом, который понуждает много есть.

В плотной, скучной и жуткой массе этих зимних людей неудавшийся человек очень резко бросался в глаза: он — вдумчивей, живее, у него более острое зрение, он — умел заглянуть за скучные пределы обычного и привычного, у него емкая душа, и всегда она хочет быть полной. В нем есть стремление к простору, он любит светлое и сам как будто светится…

Да, светится, но чаще всего — обманчивым светом гнилушки: присмотревшись к нему, понимаешь — с досадой и горькой печалью, — что это лентяй, хвастун, человек мелкий, слабый, ослепленный самолюбием, искаженный завистью, а расстояние между словом и делом у него еще глубже и шире, чем у зимнего человека, который, хотя и медленно, как улитка, но всё же ползет куда-то по земле, тогда как неудачник вертится на одном месте, точно бесплодная старая дева перед зеркалом…

Я слушаю Губина и вспоминаю подобных ему.

— Я всю жизнь насквозь просмотрел, — ворчит он, подремывая, опустив голову на грудь.

Как-то внезапно я уснул — на несколько минут, показалось мне. Губин разбудил меня, дергая за ногу.

— Ну, вставай, идем…

Он смотрит в лицо мое серыми глазами — что-то умное чудится мне в этом невеселом взгляде. На измятых щеках, сквозь давно не бритые волосы, светятся красные жилки, на висках у него тоже туго натянуты синие жилы, голые руки точно скручены из сыромятных ремней.

Мы идем по сонным улицам города, над нами мутно-желтое небо; еще заря не погасла, а воздух душен от запаха гари.

— Пятый день леса горят, — ворчит Губин, — не могут остановить… дурачье!

Вот мы на дворе купцов Биркиных: жилище их странно — это куча разнородных пристроек к одноэтажному с мезонином дому, в четыре окна на улицу. Пристройки подпирают его со всех сторон, даже на крышу влезли. Все они имеют вид прочный, тяжелый, но — кажется, готовы разойтись по двору, за ворота, на улицу, в сад и огород. Как будто они украдены в разное время, в разных местах и сложены кое-как за высоким забором с длинными гвоздями. Окна — маленькие, стекла в них зеленые, смотрят они на свет подозрительно и пугливо. В трех окнах на двор толстые железные решетки, а на крышах, точно сторожа, грузно сидят кадки с водою — на случай пожара.

— Что глядишь? — бормочет Губин, заглядывая в колодец. — Звериное жилье, ну да… Перестроить бы надо всё, как можно шире, просторней, а они всё пристраивают.

Шевеля губами, точно заклинания нашептывая, он, сердито прищурясь, обвел все постройки считающим взглядом и тихо сказал:

— Между прочим — дом этот мой…

— Как — твой?

— Как бывает, — сморщив лицо, точно у него зубы заболели, ответил он и тотчас начал командовать:

— Ну, я стану воду качать, а ты таскай ее на крышу, наливай кадки. Вот тебе ведра, вот лестница — действуй!

И принялся за работу, обнаруживая большую силу, а я стал, с ведрами в руках, лазить на крышу.

Кадки рассохлись, не держали воды, она стекала на двор. Губин ругался:

— Хозяева, туда же… грош берегут, а целковый беззащитен… Вдруг бы — пожар? Ду-убье…

На двор вышли хозяева: толстый, лысый Петр Бир-кин, по глаза налитый густой кровью, так что она окрасила даже его выкатившиеся белки, а за ним тенью шел Иона, угрюмый, рыжий, с нависшими бровями и тяжелым взглядом мутных глаз.

— А-а, милостивый государь, господин Губин? — приподняв пухлой рукой суконный картуз, тонким голосом сказал Петр; Иона кивнул головой и, покосившись на меня, спросил басом:

— Чей молодец?

Оба большие, важные как павлины, они осторожно шагали по двору, залитому водой, боясь запачкать ярко начищенные сапоги; Петр говорил брату:

— Видал — как рассохлись кадки-то? Вот, Якимка твой, — давно надо было его в шею…

— Чей, говорю, парень? — строго повторил Иона.

— Своих отца-матери, — ответил Губин спокойно и не глядя на хозяев.

— А ты идем-ка, пора! Это всё едино кто — чей, — растягивая гласные, пропел Петр.

Они медленно подкатились к воротам — Губин, сморщившись, посмотрел вслед им и, раньше чем братья вышли за калитку, сказал равнодушно:

13