По Руси - Страница 54


К оглавлению

54

Вздыхает влажный ветер, относя густой дым на черные ветви деревьев.

— Сначала обрадовался я, что не умру, — сода с кислотой — это не вредно, это с похмелья пьют. А потом вдруг ударило меня соображение: разве можно так шутить? Ведь я же — не кутенок!.. Все-таки стало легче мне. Начали обедать, подаю бульон в чашках, все молчат. Доктор первый отведал бульон, поднял чашку, сморщился и спрашивает: «Позвольте, что такое?» — «Ну, нет, думаю, не удалось вам, господа, пошутить!» Да и говорю вполне вежливо: «Не извольте беспокоиться, господин доктор, порошок я самолично принял…»

— Генерал с генеральшей не поняли, что шутка не состоялась, и — хохочут, а те двое — молчат, глаза у Валентины Игнатьевны большие-большие сделались, и тихонько так она спрашивает: «Вы знали, что это безвредно?» — «Нет, говорю, когда принимал — не знал…»

И тут я свалился с ног, лишившись чувств своих окончательно.

Маленькое лицо его болезненно сморщилось, стало старым и жалким. Он повернулся грудью к неяркому костру, помахал рукою, отгоняя дым, озорниковато и лениво тянувшийся в угол.

— Хворал я семнадцать ден. Приходил доктор этот, Клячка, — фамилия же!.. Сядет около меня, спрашивает: «Значит — ты сам хотел отравиться, чудак-человек?»

— Так и зовет меня: чудак-человек. А что ему за дело? Я сам себя могу хоть собакам скормить… Валентина Игнатьевна ни одного разу не заглянула ко мне… так я ее никогда и не видал больше… Они вскорости повенчались и уехали в Харьков, Клячка место получил при чугуевском лагере. Остался я один с генералом, он — ничего был старик, с разумом, только, конечно, грубый. Выздоровел я — он меня призвал и внушает: «Ты-де совершенный дурак, и всё это подлые книжки испортили тебя!»— а я никаких книжек не читывал, не люблю этого. — «Это, говорит, только в сказках дураки на царевнах женятся. Жизнь, говорит, шахматы, каждая фигура имеет свой собственный ход, а без этого — игры нет!»

Калинин простер над огнем руки — тонкие, нерабочие — и усмехнулся, подмигивая мне.

— Эти его слова я принял очень серьезно: «Значит — вот как? — думаю себе. — А ежели я не желаю играть с вами и проигрывать мою жизнь неведомо для чего?»

Он торжествующе поднял голос.

— И тогда стал я, братец ты мой, всматриваться в эту их игру, и увидал я, что живут все они в разных ненужностях, очень обременены ими, и всё это не имеет серьезной цены. Книжечки, рамочки, вазочки и всякая мелкая дребедень, а я — ходи промеж этого, стирай пыль и опасайся разбить, сломать. Не хочу! Разве для этих забот мать моя в муках родила меня и для этой жизни обречен я по гроб? Нет, не хочу, и позвольте мне наплевать на игру вашу, а жить я буду как мне лучше, как нравится…

В его глазах вспыхнули зеленые искорки, пальцы рук судорожно сцепились, и он взмахнул ими над огнем, как бы отсекая красные кудри.

— Конечно, я не сразу понял это, а — исподволь дошел. Окончательно же утвердил меня в этих мыслях один старец в Баку — мудрейший человек! «Ничем, говорит, не надобно связывать душу свою: ни службой, ни имуществом, ни женщиной, ниже иным преклонением пред соблазном мира, живи один, только Христа любя. И это — единое, что навсегда верно, единое навеки крепкое»…

— Ух! — воодушевленно крикнул он, надув щеки и покраснев от какого-то внутреннего усилия. — Весьма много видел я и земли и людей, и уже много есть на Руси таких, которые понимают себя и пустякам предаваться не хочут. «Отойди ото зла и тем сотворишь благо», говорил мне старичок, а я уже до него понял это! Сам даже множеству людей говорил так, и говорю, и буду… Однако — солнце-то вон где! — вдруг оборвал он самодовольную речь восклицанием тревожным и жалобным.

Большое красное солнце тяжело опускалось в море; между ним и водою — невысокие темные холмы облаков со снеговыми вершинами.

— Пожалуй, захватит ночь, — ощупывая кафтан, ворчал Калинин. — А тут — чекалки по ночам рыщут. Чекалок — знаешь?

— Шакалов?

— Правильно называется — чекалка.

Три облака похожи на турок в темно-красных халатах и белых чалмах, они соткнулись головами, тайно беседуя о чем-то, у одного на спине вздулся горб, на чалме другого выросло бело-розовое перо, оторвалось и всплыло в небо, к задумчивому солнцу, без лучей и подобному луне. Третий турок выдвинулся вперед и, согнувшись над морем, закрыл собеседников своих, из-под чалмы его вспух большой красный нос и смешно нюхает море.

— Слепой старик лапоть ловчее плетет, чем многие умные люди составляют свою жизнь, — слышен сквозь треск и шипение костра ровный голос Калинина.

Мне уже не хочется слушать его; нити, привлекавшие меня к нему, как-то сразу перегорели, оборвались. Хочется молча смотреть в море и думать о чем-то, что, по-вечернему тихо и ласково, волнует душу. Запоздалыми каплями дождя падают его слова.

— Все суются, спрашивают друг друга: ты как живешь? Учат — ты не так живешь, вот как надобно! А кому известно, как надо жить для полного моего здоровья? Никто ничего не может знать — пускай каждый живет как хочет, без принуждения! Я ничего от гебя не хочу, и ты от меня ничего не требуй. И не жди. А отец Виталий доказывает обратное: человек должен быть в мире ратником супротив зла…

В темной пустыне лежит кроваво-красная тропа — не по ней ли прошли и невидимо идут, теряя плодотворно горячую кровь, лучшие люди мира?

Справа и слева от этой живой полосы огня море странного, темно-малинового цвета, дальше оно — черное и мягкое, точно бархат, где-то далеко на востоке бесшумно вспыхивает молния, точно незримая рука зажигает о сырое небо спичку и не может зажечь.

54