По Руси - Страница 60


К оглавлению

60

— Жив был ты, Василь, — ворчал дьячок, — было у меня куда ходить, а теперь — некуда мне идти, бо помер последний человек… Господи — где правда твоя?

Я сидел у окна, высунув голову на воздух, курил, подремывая, и слушал тяжелые жалобы.

— Сглодали жену мою они и меня сожрут, как свиньи капусту… Верно это, Василь…

Дьячок снова вынул бутылку, пососал вина, вытер бороду и, наклонясь над покойником, поцеловал его в лоб.

— Прощай, друже…

Обернулся ко мне, говоря с неожиданной ясностью и силой:

— Простой это был человек, незаметный в людях, как грач средь грачей, а был он не грач — белый голубь, и никто того не знал, только я… да!.. И вот — удалился он «от горькие работы фараони», а я — жив, но при смерти душа моя, «истягоша ю и оплеваша врази мои».

— Большое горе у вас?

Он ответил не сразу и глухо:

— Горя у всех больше, чем надо… и у меня столько ж! Твое дойдет до тебя.

Споткнувшись о свою же ногу, он навалился на меня, говоря:

— Петь мне хочется, а — нельзя того, побудишь людей, станут лаять. Ну, всё ж таки очень хочется петь! И негромко загудел в ухо мне:


Кому повем печаль мою?
Кому я скорби воспою?
Кто р-рук-ку…

Жесткие волосы бороды щекотали мне шею, я отклонился.

— Не любишь? Ну, чёрт с тобой, дрыхни…

— Да вы же щекотите меня бородой…

— Что ж — обриться для тебя, сахар?

Он сел на пол, подумал, посопел и сердито приказал:

— Ну, читай, а я лягу спать. Да гляди не убеги с книгой, это книга церковная! Дорогая. Знаю я вас, голодранцев! Что вы бегаете везде, зачем ходите? А — в конце концов — ходите куда тянет! Иди и ты. И скажи — погиб дьячок, скажи кому-нибудь хорошему, кто пожалеет. Диомид Кубасов, дьячок, — это я, — совсем и без возврата…

Он заснул. Раскрыв книгу наугад, я читаю:

— «Невозделанная земле, возрастившая всех питателя, разверзающа руку и благоволением своим насыщающа всякое животное…»

«Всех питатель» лежит предо мною, обложенный сухими пахучими травами, я смотрю сквозь дрему в его темное загадочное лицо и думаю о человеке, который не одну тысячу раз прошел по своей полосе на этой земле, в заботе о том, чтобы мертвое претворилось в живое. Возникает странный образ: по степи, пустынной и голой, ходит кругами, всё шире охватывая землю, огромный, тысячерукий человек, и, следом за ним, оживает мертвая степь, покрываясь трепетными сочными злаками, и всё растут на ней села, города, а он всё дальше ко краям идет, идет, неустанно сея живое, свое, человечье. Уважительно и ласково думается обо всех людях земли: все призваны таинственной силой, в них живущей, победить смерть, вечно и необоримо претворяя мертвое в живое, все идут смертными путями к бессмертию, поглощает людей сень смертная и — не может поглотить.

Бьются в сердце разные мысли, радостно и холодно от веяния их крыльев, хочется о многом спросить кого-то, кто может ответить бесстрашно, честно и просто.

Около меня — мертвый и спящий, а в сенях — шуршит отжившая. Но — ничего! На земле людей много, не сегодня — завтра, а уж я найду совопросника душе моей…

Мысленно ухожу из хаты в степь и смотрю оттуда на это жилье, затерянное на огромной земле: прижались к ней хатки, окна их слепы и черны, а в одном чуть мерцает над головою умершего человека плененный им огонь…

Это сердце, переставшее жить, — всё ли, о чем думало оно при жизни, сказано им на земле, бедной мыслями сердца? Я знаю, что умер маленький, обычный человек, но — думаю обо всей работе его, и она мне кажется поражающе большой… Вспоминаются недозрелые измятые колосья в колеях степной дороги, ласточки в синем небе, над золотою парчой хлебов, степной коршун, застывший в пустоте, над широким кругом земли…

Слышен свист крыльев — тень птицы мелькнула на светлой зелени двора, поседевшей от росы.

Перекликаются петухи — их пятеро, проснулись гуси, мычит корова, и уже где-то скрипит плетень.

Я думаю о том, как уйду в степь и буду спать там на меже, на земле, сухой и теплой; дьячок — спит у ног моих, лежа вверх грудью, широкой, точно у битюга. Огненные волосы — как сияние вокруг головы, красное толстое лицо сердито надулось, рот открыт, и усы шевелятся. Руки у него длинные и в кистях — как лопаты.

Невольно думаешь о том, как этот мощный человек обнимает женщину, — вероятно, всё ее лицо тонет в бороде и она смеется от щекотки, закидывая голову назад. Сколько у него может быть детей?

И так неприятно, обидно знать, что этот человек носит горе в своей груди, — радостям надо бы жить в ней!

В дверь смотрит кроткое лицо старухи, а в окно — первый солнечный луч.

Над рекою, шелковой и светлой, курится прозрачный туман, деревья и травы переживают тот странный момент напряженной неподвижности, когда ждешь, что вот сейчас они, вздрогнув, запоют, заговорят понятными душе голосами о великих тайнах своей жизни.

— Такой хороший человек, — шепчет старуха, жалобно глядя на огромное тело дьячка.

И, точно читая книгу, невидимую мне, она тихо и просто рассказывает историю о жене его.

— Согрешила она с одним человеком, а они заприметили это да и навели его, мужа, на них, а после засмеяли ее да и Демида, за то, что он ей простил грех. Она, с того смеха над нею, удавилась в чулане, а он вот непробудно запил… Уже второй год это, и скоро его сгонят с места. Мой не пил много да всё уговаривал его: «Ой, Демиде, не поддавайся людям, живи просто, они — свое, а ты — свое…»

Из маленьких тусклых глаз текут мелкие слезы и тают в припухших морщинах оплаканных щек. Маленькая голова трясется, как увядший лист осенью, — нельзя смотреть в это кроткое лицо, измятое старостью и печалью! Я ищу в душе — что бы сказать утешительного этому человеку? Не нахожу ни слова и чувствую себя обиженным.

60