По Руси - Страница 72


К оглавлению

72

— Ж'адор!

Но тотчас же Лохов громко зашипел и скатился на пол, широко открыв рот, испуганно вытаращив глаза.

— Что — задохся? — кричит его кум и колотит кулаками по спине Лохова.

— Мы — отроки в пещи огненной, — радостно сообщает он мне.

Лохов смотрит на него безумным взглядом, бормочет:

— Снегу… скорее!..

Кучер исчезает в предбаннике, потом является с большим тазом снега, — Лохов хватает горстями снег и яростно трет свою лысоватую голову, мускулистую грудь.

Он точно пьяный. Сухомяткин тоже ослабел, размяк и тает, поглаживая коротенькими ручками свое багровое мясо, исписанное на груди тонкими черточками волос, покрытое жемчужинами пота.

— Сердце я себе ожег, — говорит Лохов, постепенно приходя в себя.

Панфил сбивает в шайках душистое мыло, я влезаю на полок, а купцы, растянувшись на лавках, начинают философский разговор.

— Чего я не понимаю — так это стыда! Например: при одной женщине можно ходить голым, а отчего же при трех — стыдно?

Кучер фыркает в шайку, разбрызгивая мыльную пену, а Лохов солидно замечает:

— Татары да турки, наверное, и при трех не стесняются…

И приятным баском напевает:


Сюр вотр жюп бланш
Брилье ля ганш…

Они оба «придышались» и чувствуют себя так, словно рождены в этой адовой жаре. Сухомяткин, весь в мыльной пене, похож на цыпленка. Лохов неутомимо двигает пальцами, отжимая свою бородку. Пар разошелся, в бане светлее, потолок густо украшен опаловыми каплями влаги. Мигают заплаканные фонари, потрескивает булыжник в каменке.

— Жизнь, как бабу, обмануть надо, надобно уметь зубы заговорить ей, — поучает хозяин кучера. — Ты сколько девиц обманул?

— Х-хы, — хрипит Панфил, растирая ему мягкую грудь.

А Лохов ведет умную беседу со мной.

— Неправильность, какую я вижу в газете вашей, та, что вы делаете из нее окружной суд, — внушает он мне. — Вы всё — судите, а это-лишнее! Как церква должна поучать нас, так газета обязана рассказывать нам обо всем, что и где случилось. А судить — не дело попов, того меньше — газетчиков.

— Верно, — скрепил Сухомяткин речь кума.

Тот продолжает, но уже не внушительно, а — с обидой:

— Газета для удовольствия жителей, а не для скандала. Утром сядешь чай пить, лежит она тут же, на столе, а ты не решаешься в руки взять ее, — в ней, может быть, такое про тебя сказано, что она тебе весь день испортит. А деловой человек нуждается в душевном спокойствии.

Я молчу. Этот человек имеет основания жаловаться: о нем пишут часто, но хорошо — никогда!

Стекла окна дымятся белым дымом. Липовая баня — точно восковая, тает.

— Я готов! — возглашает Сухомяткин. — Теперь — париться!

Он весь в мыле, как в страусовых перьях, лезет на полок, кучер снова поддает в каменку квасом, Сухомяткин визжит, а Лохов мрачно поощряет кучера:

— Жарь его! Пеки! Дьябль ан порт а люн…

— Не ломайся в бане! — строго кричит ему кум. — Чертей в бане не поминают!

Наконец — вымылись, разваренные одеваемся, не торопясь, отдыхая от пережитых потрясений.

— Н-ну, теперь — поедим! — возвещает Сухомяткин, расправляя влажные бачки на кумачных округлых щеках.

В столовой, хорошо освещенной огнями люстры, огромный стол тесно завален хрусталем, серебром и тарелками разноцветных закусок, — это похоже на буфет вокзала. В центре стола — четвертная бутыль желтоватой водки, настой на сорока травах.

Дамы переоделись в какие-то очень свободные платья, точно капоты, Зиночка — в оранжевом с зелеными лентами, хозяйка — в мантии цвета бордо. Они уже сидят за столом и встречают нас радостными улыбками, поздравлениями:

— С легким паром!

— Катюк, — озабоченно говорит хозяин, подкатываясь к столу, — ты смотри, чтоб Ефимовна сама подала!

И объясняет мне:

— Когда повариха сама на стол подает — пельмени вкуснее!

Зиночка налила пять больших рюмок золотой водки.

Выпили, закусив ядовитой редькой со сметаной и горчицей, — торжественно вошла повариха с огромной кастрюлей в руках.

— Во-от они! — сладко щурясь, поет Сухомяткин, спешно подвязывая салфетку. — Сколько, Ефимовна?

— Шесть сотен с половиной, — басом говорит старуха, отирая усы ладонью.

— Благословясь, — приступим!

Они, все четверо, истово крестятся в угол, усаживаются за стол, и начинается пир. Хозяева едят молча, пристально глядя в тарелки и как бы духовно купаясь в жирном, вкусном бульоне, но иногда Сухомяткин, не в силах сдержать восторга плоти, томно стонет. Его круглое лицо радостно растрогано, кажется, что он сейчас заплачет от умиления. Хозяйка ест, нахмурив брови, серьезно, как будто решая сложную задачу, но в глазах ее горит огонек уверенности, что задача будет решена. Ее доброе, миловидное лицо покрыто мелким потом, она поспешно отирает его батистовым, в кружевах, платочком.

Лохов не жует пельмени, а глотает их, как устрицы, ожигается и глухо мычит.

— Еще десяточек, Катя, — часто просит он.

— Который? — завистливо осведомляется хозяин.

— Пятый. Налей, Зинаида!

Зиночка, жеманно оттопырив мизинец, выковыривает вилкой шарики мяса из теста и болтает:

— Самое вкусненькое — всегда в серединке!

Обращается к мужу:

— Тебе подло жить?

Сухомяткин хохочет, наливая водку в рюмки, трясется, льет на скатерть и, задыхаясь, восхищается:

— Ах, кума, ну, и язычок у тебя!

Тогда рыжая женщина спокойно говорит нечто такое, от чего даже ее солидный муж начинает смеяться сухим, икающим смехом, а хозяин, бросив ложку, багрово надувшись от восторга, качается вместе со стулом.

72