Большой чернобородый мужик, надвигаясь на меня животом, сурово спрашивает:
— А тебе чего надо? Откуда таков?
Он не в духе, но не настолько, чтобы драться; он, видимо, еще настраивает себя на боевой лад.
— Паспорт! — требует он, протянув руку, похожую на вилы о пяти зубьях.
Но когда я подал ему паспорт, он сказал, ткнув рукою к лужу:
— Ступай себе…
Из-за его широкой спины вывернулся старичок с лицом колдуна и секретно, вполголоса, заговорил, пришепетывая быстро шлепая темными губами:
— Ты, мил человек, вали, иди дальше с богом! Тут тебе, промежду нас, — не рука, прямо скажу, — ты идикось!
Я пошел, но он, поймав меня за котомку, потянул к себе, продолжая выбрасывать изо рта мятые слова.
— Тут у нас история сделана… Черный мужик сердито окрикнул его:
— Дядя Иван!
— Ась?
— Придержи язык-то! Что, ей-богу!..
— Да ведь всё едино, дойдет до деревни — там узнает, скажут…
Кто-то повторил эхом:
— Скажут…
— Али такую историю можно прикрыть?! — радостно воскликнул дядя Иван. — Ведь кабы что другое, а то — отец…
И, сдвинув шапку на ухо, спросил меня:
— Ты — как, — грамотен? Чу, Никола, грамотный он…
Чернобородый поглядел на меня, на него и сказал с досадой:
— Да ну его ко псам и с тобой вместе! Эка суета…
Старик, вздохнув, беспомощно махнул рукой, всё придерживая меня. Мужики молчали, врастая в грязь; бабы, заглядывая во двор и в окна, шептались о чем-то; я слышал отдельные слова:
— Сидит?
— Сидит, не шелохнется…
— А она?
— Да она в сенях, не видно ее…
Старик, подмигнув мне добрым, светлым глазом, отвел меня за угол избы, оглянулся, поправил шапку и деловито заговорил, поблескивая глазами, морщась:
— Тут, видишь ты, сын отца топором укокал, да и жену повредил; баба-то еще жива, а старичок, тезка мне — Иван Матвеев, — он кончился, упокой господи…
— Снохач? — спросил я.
— Вот, это самое, за сноху потерпел убиенную смерть от руки сына. Через бабу, да… Видал, — за телегой лежит, у задних-то колес?
— Нет…
— А ты поди, взгляни, — воодушевленно и даже с укором посоветовал дядя Иван, дергая меня за рукав. — Кто не пустит? Ты — со мной, я тут вроде за старосту, меня слушают, как же!
Он усмехнулся, снова подмигнул, а ведя меня сквозь народ, поучительно сказал:
— Грехи — учат…
Остановясь у телеги, он снял шапку и приподнял рваный армяк с земли у колес: под армяком распластался такой же, как дядя Иван, небольшой, милый и сухонький старичок. Лежал он, словно споткнувшись на бегу, подогнув правую ногу под живот, вытянув левую и неестественно упираясь плечом в землю. Одна рука заброшена на поясницу, другая — смята под боком; жилистая шея перекрутилась, правая щека утонула в навозе. Голова его была разрублена от уха до уха, — из трещины грибом вылез серо-красный мозг, отвалившийся лоб закрыл ему глаза. Рот, полный мелких зубов, был искривлен и широко разинут, — казалось, что старик этот, крепко зажмурясь от страха, кричит в землю криком, не слышным никому, кроме ее, может быть.
— Вот какая история сделана, — поучительно сказал живой старичок и, надев шапку, предложил:
— Аида в избу!..
На полу сеней, в полосе света из открытой в избу двери, лежала на спине, в луже застывшей и лоснившейся крови, молодуха, глядя в потолок круглыми глазами, закусив толстую нижнюю губу, болезненно приподняв верхнюю. Из-под разорванного подола ее рубахи высовывались грязные ноги, и на обеих оттопыренные большие пальцы тихонько, равномерно шевелились. Это было страшно видеть, но еще страшнее была тишина в избе и согнутая этой тишиной фигура мужика, сидевшего на лавке у стола со связанными за спиною руками, затылком к маленьким окнам, лицом в сени.
Он сидел, наклонясь вперед, высунув голову, точно под топор; на его темном лице по-волчьи блестели большие глаза; встрепанные рыжеватые волосы головы и бороды тоже блестели на стекле окна, гудевшем под ударами большой черной мухи.
— Вот это и есть самый мастер, — громко и негодующе сказал старик, кивнув головою в дверь избы.
Я смотрел, ожидая, что мужик вырвет руки из-за спины, бросится на пол и на четвереньках побежит в сени, во двор и дальше, в поля, прикрытые серой паморхой.
— Нарошно посадили его эдак-то: пускай глядит, чего наделал, — объяснил мне старик, и тогда я увидал, что мужика почти сплошь по всему телу опутали вожжами и веревками, прикрутив его к столу и скамье.
Услыхав последние слова старика, он покачнулся, тряхнул спутанными волосами, — всё вокруг него заскрипело, заскрежетало.
— Работничек был — золото, а вот она, дерзость руки, к чему привела…
Женщина у наших ног простонала коротенько и сказала медленно, страшно громко:
— Дедушка Иван, уди-и… уйдитя, Христа ради… Ты жа добрый…
— Ага-а, — протянул дедушка Иван сердито и печально, — наделала делов, а теперь стонешь!..
Махнув рукою, он пошел из сеней, натягивая шапку на серебряную голову и говоря:
— Бабеночку жаль! Внучатная мне, брата моего ука. Жаль, хороша в девках ходила…
Вышли за ворота, где по-прежнему мял грязь, должно быть, весь народ выселков.
— Ну, что? Как? — стали спрашивать бабы, толкая старика. Он успокоительно ответил им.
— Сидит, зверь ожесточенная, сидит…
Предо мною, в густом, влажном воздухе, кто-то невидимый нес труп старика. Я смотрел на разрубленную лову, на серо-красный гребень мозга, дряблый язык, жавший на нижних зубах, и загнутые вверх, ко рту, жёсткие волосы бороды. Дождь сыпался пуще, настойчивее, земля стала еще меньше и грязней. По жести чайника за моей спиною дробно барабанят капли, точно острые гвоздики сыплются на жесть. На крыше овина галдят галки, слышна трескотня сороки.